Онлайн книга «Бродский, Басманова, третий»
|
— Милая моя. И я люблю Иосифа, очень! Но не я женщина его судьбы, а вы… — Тут она задумалась. — Вероятно, вы! Я не в состоянии сделать его великим. Великим — или же ничтожеством — можете сделать его только вы. Выбор за вами. Ахматова тяжело восстала из кресла, давая понять, что на сегодня сеанс рисунка закончен. Лицо ее выглядело взбудораженным, смотрела уже не на Марину, а в сторону, губы шевелились, будто все проговаривала про себя последние, оставшиеся не озвученными, слова. У порога обернулась: — И снова возвращаясь к гнезду. Знаете, как бывает… Живешь с человеком, всю жизнь ему отдала, и уверена, что отдала бы еще раз. А потом, одним утром, готовишь ему у плиты кофе… Оборачиваешься, а этот старик следит за тобой взглядом, полным ненависти. Бродский вам не простит, если его великую судьбу — в коей я уверена — вы обменяете на великую семейную идиллию. Сделав шаг, обернулась еще раз: — Я даже не знаю, зачем с вами об этом говорю, почему была так откровенна. Эти мысли лучше держать при себе — и ведь держала! Сокрушенно вздохнула, вышла не прощаясь. Марина оглядела незаконченный рисунок. Собирала мольберт в звенящей тишине — весь дом будто вымер — чувствуя, как змеится в воздухе фраза: «великим — или же ничтожеством — можете сделать его только вы». Как холодом она проникает в сердце, как устраивается там поуютнее. Уходила совершенно смятая разговором, и, конечно, несогласная с собеседницей — не понимая, как теперь она войдет сюда вновь. 2. На следующий день все больше молчали. Вошла в эту комнату со страхом, почти спазмами в горле, предчувствуя дурное (гнала от себя мысль, что все уже случилось — вчера). Было б легче, если бы Ахматова запоздала снова, но хозяйка ждала, — в том же кресле и той же вчерашней позе. А вот с приветствиями у них не задалось. Нет, Марина старалась добавить в слова свои бархата. Изобразить на лице участие, вспомнить, выдавить, наконец, гримасу давешнего оживления, но получилось неважно. Поэтесса, впрочем, и вовсе ограничилась легким кивком. В помещении сухо, безжизненно клацали части собираемого мольберта. Приступая к сеансу, Марина остро вскинула подбородок (жест, подсмотренный у отца), хищно взглянула на натуру (а здесь копировала мать). И тут же внутренне над собой усмехнулась: вот зачем из себя строить бывалого портретиста, причем на дурной семейный манер? Набросок меж тем катился в пропасть. Рисовалось быстро, а значит плохо: у нее только так. Сдалась, едва лишь минуло четверть часа. Сдвинув рисовальные принадлежности, присела на краешек стула. Попросила воды — на зычный клич старухи в комнату поспешно вошла девица. Пила из поданного ею стакана медленно, мелкими глотками. Отстраненно, чуть затравлено осматривалась — словно в плену у этих стен. Да и надежд своих тоже. Сколько было мечтаний, сколько яростных грез — написать великую, как не смог до этого никто. Вывести из этой седой черепахи ту незримую, древнюю ее суть — хорошо осязаемую, но так плохо понимаемую. Суть, что так терпко в ней обреталась, что поднимала ее стихи на головокружительную высоту, и каковую, мнилось, она все же сможет поймать на острие карандаша. Отец считал, что писать стариков сложнее, но благодатнее: под конец жизни в глазах зачинается мудрость. Хотелось, наконец, уйти от своего вечного студенчества. Если и не встать вровень с родителями, так хотя бы приблизиться к их мастерству. Допивая воду, перебирая рассеянно мысли, понимала, что не может, нет, не может сразу вернуться к рисунку. Эту малую паузу следовало продлить, — хотя бы и разговором. |