Онлайн книга «Чудно узорочье твое»
|
— Я н-не пассажирка. Я в-выйду, на ближайшей остановке, — язык не слушался. — Вы не могли бы передать валенки. Пассажиру из восьмого вагона, от друзей. Ему нужны валенки, он в одних ботинках. Передайте, п-пожалуйста. Проводница, прищурившись, молча рассматривала Лиду словно диковинную зверушку. — Передадите? Вы только не говорите про меня, ну что я бежала. Просто скажите от друзей, а я сойду, хотите, сейчас спрыгну. — Куда⁈ Стоять! — очнулась женщина. — Горюшко ты мое, влюбленное, — по-матерински прижала она Лиду к широкой груди. — Передадите? Николаю Колмакову. — Передам, давай свои валенки. Пойдем, чаю тебе налью, согреешься. — Н-нет, я тут чуть-чуть побуду. Отдышусь. — Точно шальная, — потрепала проводница Лиду по голове. — Надышишься, заходи, дверь направо. — Только не говорите про меня, он с женщиной. Поссориться могут. — Ну, и зачем такому валенки? Пусть та «женщина» и дарит. — Вы просто отдайте, от друзей, — как заведенная повторила Лида. — Колмакову. — Я б такому по голове теми валенками настучала, — хмыкнула проводница. — Ладно, давай, отнесу. Она ушла с валенками. В углу стоял какой-то ящик, Лида положила на него сумку и устало села. Голова была пустой и легкой словно воздушный шарик. Последний вагон нещадно раскачивало, и Лида начала покачиваться в такт стуку колес. Москва прощалась сотнями огней и уплывала вдаль, ночь сгущалась. Теперь по обе стороны от дороги чернел густой лес. Перед глазами замелькали крупные хлопья снега. Метель становилась все плотнее и плотнее. И вот уже не видно было ни огоньков, ни очертаний голых деревьев, только плотный снег, сквозь который долетал неясный шепот. Шепот усиливался, становился отчетливее, объемней. Голос? Старческий мужской голос кого-то звал: — Зорька, Зорька, ехать пора, слышишь⁈ Ехать надобно. — Ехать надобно, — повторила Лида белыми губами, из сумрака ночи ее потянуло в яркий солнечный свет. — А там лето, — щеки коснулось приятное тепло. — Здравствуй, мое лето… Глава XIX К новому дому Лето 1236 г. — Шел мой милый бережком, шел сердешный крутеньким, переходу не нашёл, — пела тихо Зорька, а слезы все капали и капали, струились по щекам и стекали по шее, холодя кожу. А знойное лето словно издевалось над мелким девичьим несчастьем, оно кидало озорных зайчиков в придорожные лужи, яхонтами пылало в каплях росы, играло с теплым ветром, выбивая из тугой косы пушистые прядки. Счастливая пора, первый сенокос уж прошел, а страда еще не настала, самое время водить хороводы да плести венки, загадывая на суженого. Побегут подружки, сверкая пятками, к студеному озеру, чтобы с визгами и хохотом вбежать в темную воду да тут же вылететь вон, сохнуть на прибрежном песочке да петь протяжно и тонко. Все у них будет, а у Зорьки уж никогда. — Ну, полно, полно душу травить, — повернулся к ней с облучка дядька Крыж, придерживая резвую кобылку, — не в полон же везу, в град стольный, да не к кому-нибудь, а к ую[1]. Нешто сестриничу[2] свою как родную дочь не приветит? — А вам я, стало быть, чужая? — горько произнесла Зорька, задыхаясь от обиды. Дядька еще сильней втянул и без того короткую шею и нудным голосом пропел знакомую песню: — Не чужая, своя родная, но я уж язык оббил объяснять, что то по воле отца твоего покойного. Крест я поцеловал, нешто крестное целование можно нарушить? Сама подумай, каково мне. Вот ежели б тебя кто из отроков умыкнул, тогда б другое дело, тут уж моей вины нет, а так-то обет есть обет. Слово умирающему самое крепкое. |