Онлайн книга «Крот Курской дуги»
|
А ползать по песку под июльским солнцем — это, я вам скажу, удовольствие своеобразное. Песок к полудню раскалялся так, что на нём можно было греть чай. Локти обжигало через гимнастёрку. Пот заливал глаза и не вытирался, потому что руки были в песке. Через час работы человек становился серый с ног до головы, а через два начинал ругаться сам с собой вслух. — Ковалёв! — орал снизу Фрол, лёжа враскоряку. — Ковалёв, а можно я тень какую сделаю?! У меня уж локти горят! — Делай из чего хочешь, только полосу не заслоняй. Он сделал. Натянул на два колышка плащ-палатку — и на следующий же день его тень стала предметом раздора, потому что все хотели работать под ней и никто не хотел на солнце. Спор разрешил Прокудин. — Дык давайте её двигать, — предложил он. — Вон по полосе и двигать, за тем, кто ползёт. Двое держат, третий ползёт. И тень будет, и не подерёмся. Так у нас появился ещё один номер расчёта, которого нет ни в одном наставлении на свете: двое, которые несут над сапёром плащ-палатку. Витюху я потом на этой должности видел трижды, и трижды он ворчал, что его, ефрейтора, приспособили в опахальщики к персидскому царю. Прокудин находил девятнадцать из двадцати. Он дошёл до девятнадцати за четыре дня и на этом встал намертво. Двадцатую я закопал под старым кострищем — там, где земля черна, рыхла и вся в углях, и куда никто не полезет, потому что глаз это место проскакивает. Он искал её пятый день. Ходил по полосе, находил девятнадцать, садился на песок и глядел на кострище минут по десять. — Гаврилыч, — не выдержал я на пятый день. — Ты чего на угли смотришь? — А то, что двадцатой нету, а вы говорите — двадцать. — И? — И, стало быть, она в единственном месте, куда я не лазаю. — Так лазай. — Дык там же кострище! — взорвался он. — Там же костёр жгли! Туда ж никто ничего не положит, там же земля битая, там уголь! — А ты положил бы? Прокудин открыл рот. Посидел. Закрыл. Потом медленно, тяжело поднялся, подошёл к кострищу, встал на четвереньки и стал разгребать угли ладонью. Через минуту он её нашёл. И сел прямо в золу. И заплакал — сорокапятилетний мужик, печник, отец троих детей, у которого руки как лопаты. — Ты чего? — перепугался Гриша. — Ничего, — отозвался Прокудин, не поворачиваясь. — Ничего. Пыль в глаз попала. Все замолчали и отвернулись, и никто ему потом ни разу этого не припомнил. Он посидел минуты три. — Двадцать восемь лет печи клал, — проговорил он наконец, ни к кому не обращаясь. — И всё думал: главное — руку набить. Чтоб рука сама знала. Я на это двадцать восемь лет положил. Он вытер лицо рукавом, размазав золу. — А оно вон как выходит. Оно, стало быть, не в руке дело. — А в чём? — тихо спросил Прохоров. — А в том, — Прокудин повернулся к нему. — В том, парень, что я нынче пять дней подряд ходил и не находил. И не потому, что не умею. А потому, что решил, будто там быть не может. Он поднялся, отряхнул зад от золы. — Вот это, ребята, и есть главное, — заключил он. — Не «где может лежать», а «где я решил, что не может». Я стоял и слушал. И понимал, что за пять дней старый печник дошёл своим умом до того, что я собирался объяснять им месяц, — и объяснил это гораздо лучше, чем объяснил бы я. — Гаврилыч, — окликнул Фрол с края полосы. — А ежели у него везде так? Ежели он завсегда туда кладёт, куда мы не полезем? |