Онлайн книга «Пирожки с вареньем мадам попаданки»
|
— Я не знаю, что это слово значит. Я вырос в лесу. Я не знал дома. Я не знал тепла. Я не знал, что люди могут жить так. — Он обвёл рукой комнату — стол, людей, печку, окна, за которыми был снег, — и я увидела, как его рука дрогнула, как что-то прошло по его лицу, что-то, что он не умел назвать, но что было. — Теперь знаю. И это… — он запнулся, и я увидела, как он ищет слово, и как слово не находится, и как он берёт другое, ближайшее, — это лучше, чем лес. Лучше, чем холод. — Тогда это и есть счастье, — улыбнулась я. — Может быть, — задумчиво произнёс он. — Может быть. И я поняла: он не знает, что такое счастье, потому что никто никогда не давал ему этого слова, не показывал, не объяснял. Но он знает, что такое тепло, что такое дом, что такое — быть нужным. И этого достаточно. И это — больше, чем у многих. Бертран был на конюшне. Он уходил туда утром — рано, до света, когда дом ещё спал, — и возвращался вечером, когда темнело, когда зажигали лампы, когда садились за стол. Он чистил лошадей — медленно, тщательно, с той нежностью, которую не показывал людям, но которая была видна в каждом движении его рук, в том, как он гладил их по морде, по шее, по спине, — кормил их, поил, разговаривал с ними: тихо, на языке, которого я не понимала, но который лошади понимали, потому что они слушали, потому что они поворачивали головы, потому что они отвечали ему — движением, дыханием, взглядом. Он делал это каждый день, без выходных, без перерывов, без усталости — или с усталостью, но с той усталостью, которая не разрушает, а укрепляет, которая не отнимает, а даёт. И я знала, что там, в конюшне, среди лошадей и коров, среди соломы и сена, среди тепла живых тел и запаха молока, он — дома. Больше, чем в доме. Больше, чем где-либо. Там он мог молчать — по-настоящему молчать, — и никто не требовал от него слов, никто не ждал ответов, никто не заглядывал в глаза. Там он мог быть собой — просто собой, — и этого было достаточно. Я не мешала ему. Я просто знала, что он вернётся к вечеру — усталый, тёмный, но спокойный, — сядет у печи, возьмёт в руки какую-нибудь работу — починить, вырезать, подшить, — и будет молчать, и его молчание будет полным, тёплым, живым, и я буду смотреть на него, и думать: «Вот человек, который нашёл своё место. Не дом, не семью, не людей — лошадей. И это — хорошо. И это — правильно. И это — тоже любовь, просто другая». Гуннар занимался бумагами. Он сидел за столом — большим, тёмным, заваленным листами, — и писал письма, вёл счета, составлял планы, и перо в его руке двигалось ровно, уверенно, без остановок, как будто само знало, что писать. Он готовился к весне — к ярмарке, к оброку, к поездкам по деревням, — и я видела, как он работает, как хмурится, как что-то бормочет себе под нос, как перечитывает написанное, как откладывает лист и берёт новый, и думала: он — мозг дома. Без него мы бы не справились. Он — тот, кто знает законы — все эти параграфы, статьи, оговорки, которые я не понимала и не хотела понимать, но которые решали всё; кто умеет говорить с чиновниками — вежливо, твёрдо, с той особой интонацией, которая не оставляет выбора; кто держит в голове все цифры и все даты — когда платить, когда ехать, когда ждать, когда действовать. Он — тот, кто сделал нас — законными. Не беглецами, не самозванцами, не людьми без имени, а хозяевами, владельцами, гражданами. Он — тот, кто защищает нас — бумагами, печатями, подписями, — и я знала, что эти бумаги стоили ему ночей, усилий, может быть — унижений, и что он никогда об этом не расскажет, потому что это не в его характере. И я была ему благодарна. Больше, чем могла сказать. Больше, чем умела выразить. И иногда, проходя мимо, я клала руку ему на плечо — на секунду, на мгновение, — и он поднимал голову, и кивал, и снова возвращался к бумагам, и я знала, что он понял. |