Онлайн книга «Кодекс Данте»
|
Tabutu. Слово звучало в моей голове. Tabutu. Тогда-то я и понял. Tabutu. Шесть дней назад. Tabutu. Шесть дней назад, когда я, слыша в голове эхо этого слова и понимая, что будет дальше, схватился за ручку и начал торопливо излагать все то, на что смотрю сейчас, удивляясь собственному безумию – скучную брань и поношения, вызванные наркотиками лирические рассуждения о смерти, зацикленность, как на пуле в голове, на том, с чего все началось, – я не думал об этом как о безумии. Сейчас я понимаю, чем это было: попыткой спастись через слова, жить или умереть через них. Теперь это не важно. Все не важно: отчаянные поиски утерянного мира, мира, обреченного не на Ад, а на Равнодушие i vigliacchi; воспоминания о перерезанных глотках и нежных шеях; распахнутые ворота души – для чего? Все пустое. Все. Нет никакой истории, начавшейся однажды в чудесный день. Есть история, начавшаяся шесть дней назад, с того слова, его эха и понимания. Tabutu. Вот и вся история, которая начинается и заканчивается здесь, неведомо для меня, как и для вас. Я написал эти слова три часа назад, посреди ночи. Я проснулся два часа назад, посреди ночи. Я включил плиту на кухне. Нарезал хлеб на алюминиевом подносе и положил его в духовку. Я включил «Jumpin’ Jack Flash», громко, но не слишком. Я положил на диван две подушки. Я достал пистолет из ящика. Мне хотелось посмотреть, какой получается звук от выстрела в помещении. Мне хотелось проверить, как он работает. Мне хотелось проверить, не дрожит ли рука. Громкий, пронзительный ритм песни перекроет хлопки выстрелов. Запах горелых тостов скроет запах пороха. Я отошел от дивана. Я вскинул руку с пистолетом, не оставляя времени, чтобы прицелиться. Tabutu. Одна подушка, потом другая – все заняло не более одного нервного вздоха. Пальцы чувствовали пистолет как упругий комок живой, трепещущей плоти. Когда-то он был молод, теперь – стар. С тихим, почти неслышным смешком, чистым и презрительным по отношению к смеющемуся, припомнил поэт то, что писал в пору молодости, когда число его лет едва равнялось тридцати; что писал в начале той тонкой книжки, которая была его первой; что писал, вообразив себя убеленным сединами мудрости пророком, о «книге моей памяти», как будто это было нечто настолько великое и увесистое, чтобы нести на себе седьмую печать и покрытую коркой времени застежку. Мужчина разбрасывает свое семя в борделях, и на этом все заканчивается, и стыд нести ему одному. Но разбрасывать глупость своего тщеславия прилюдно – это оставлять пятно, которое не смывается. Он снова рассмеялся, уже слышнее, но еще чище и еще презрительнее. И прошептал себе под нос, как один шепчет другому о невероятной глупости третьего, неприсутствующего, те три слова, которые слетели с его пера в ту пору, когда кожа его еще была мягкой и незагрубевшей, как у ребенка: incipit vita nuova[72]. В ту ночь он достал из сундука, где лежали все эти годы, во всех его путешествиях, те листы пергамента с юношескими словами той маленькой книжечки, которая была его первой. Он были свернуты, переплетены тонким кожаным ремнем и неплотно связаны. Положив свиток под одежду, он в ту же ночь оседлал свою кобылу и выехал из города к древнеримской дамбе, чьи камни крепко держал замешанный столетия назад раствор. Мчавшиеся по небу тучи то скрывали, то обнажали луну, и она, в свою очередь, то погружалась во тьму, то освещала путь к морю. Ветер становился холоднее и сырее, донося грохот сердито обрушивавшихся на укрепление волн, и наконец он и сам увидел в свете луны пену взметнувшихся гребней. Ветер безжалостно, с дикими звуками рвал его платье, как будто и ветер, и волны, и он сам были единым существом, управляемым грохочущей луной, ее вспышками света и провалами тьмы, становившимися все безумнее, все непредсказуемее, потому что тучи уже походили на обезумевших и скинувших седоков лошадей. |