Онлайн книга «Лавандовая аптека в Париже»
|
Я чувствую, как спадает жара, вижу, как тускнеет кобальтовое сияние неба… Чем дальше на север, тем более мягкими и размытыми становятся формы земли. Холодный, циничный север! Способен ли ты любить? Конечно, мама боится, как бы в Париже со мной чего-нибудь не случилось. Она опасается не столько того, что меня разорвет на куски одна из бомб ливанской фракции, которые начиная с февраля взрывались в галерее Лафайет и на Елисейских Полях, сколько что я стану жертвой какого-нибудь мужчины. Или, боже упаси, женщины. Одной из этих сен-жерменских интеллектуалок с туго набитыми головами и пустыми сердцами, которые могут привить мне вкус к эксцентричной жизни художественной богемы, где тоже все рано или поздно кончается тем, что женщины моют кисти своим господам творцам. Мне кажется, мама боится, что вдали от Боньё и его атласских кедров, винограда Верментино и розовых сумерек я могу столкнуться с чем-нибудь вредным и опасным для моей будущей жизни. Я слышала, как она сегодня ночью плакала в летней кухне от отчаяния. Ей страшно за меня. Говорят, будто в Париже царит дух соперничества и мужчины соблазняют женщин своей холодностью. Каждая женщина хочет укротить мужчину и превратить в страсть ледяную корку, которой он покрыт. Каждая женщина… А южанки особенно. Говорит Дафна, но я думаю: она не понимает, что мелет. Диеты явно оказывают галлюцинаторное действие. Папа — истинный провансалец и само спокойствие. «Что эти горожане могут предложить такой, как ты?» — говорит он. Я люблю его, особенно когда он во время очередного пятиминутного приступа гуманизма объявляет Прованс колыбелью всей национальной культуры. Когда он бормочет по-окситански[23], восторгаясь тем, что любой зачуханный фермер, выращивающий оливки или помидоры, говорит здесь на языке художников, философов, музыкантов и молодежи уже четыреста лет. Не то что парижане, возомнившие, будто творчество и любовь к миру свойственны только их обуржуазившейся интеллигенции… Ах, папа! Платон с мотыгой и непримиримый враг воинствующей нетерпимости. Мне будет не хватать пряности его запаха, тепла его груди и его голоса, напоминающего далекие раскаты грома. Я знаю, мне будет не хватать и гор, и лазури, и мистраля, который начисто выметает виноградники… Я взяла с собой мешочек земли и пучок трав. А еще косточку нектарина, обсосанную мной до зеркального блеска, и камешек-голыш, который я кладу под язык, когда меня мучит жажда и тоска по нашим провансальским источникам, — как у Паньоля[24]. Будет ли мне не хватать Люка? Он всегда был рядом, я не знаю чувства тоски по нему. Оно бы мне понравилось. Мне было бы приятно скучать по нему. Мне незнакома эта тянущая, ноющая боль, о которой говорила, многозначительно опуская слова, кузина Дафна «Я слишком толстая»: «Такое ощущение, как будто мужчина бросил якорь в твою грудь, в твой живот, прямо между ног. И когда его нет, то как будто натягивается якорная цепь и все тянет, тянет…» Образ, конечно, жуткий, но она при этом улыбалась. Что же это, интересно, за ощущение — так хотеть мужчину? А я? Я тоже бросаю якорь в него или мужчина легче забывает? Может, Дафна просто вычитала это в одном из своих дурацких романов? Я все знаю о мужчинах, но ничего о мужчине. Каков он, мужчина, когда он с женщиной? Знает ли он в двадцать лет, как будет любить ее в шестьдесят? Ведь в отношении своей работы он точно знает, как будет думать, действовать и жить в шестьдесят? |