Онлайн книга «Сказка о царевиче-птице и однорукой царевне»
|
— Aller, aller, chérie…[72] Я спешу вниз, осторожно ступая в темноте. Мои покорность и служение ему спровоцировали во мне чуть не церковный трепет. Послушница в его доме… ради него исполняю приказы настоятеля с клистиром. Надевши власяницу, я желаю только одного: послушаться и бросать всю себя на исполнение его мельчайших тварных потребностей. Этот таз с помоями, что я выношу за ним, – моя верига, а я – его Мария, отёршая Спасителю ноги своими волосами. По Сеньке и шапка, кесарю – кесарево, Марии – Мариино, Ляле – помойная чаша, thunder mug, как это называют у британцев. Стало быть, се вправду гроза! Так быть ли потопу?[73] Не правда ли, что страдания, пережитые им, – это страсти, Кончиковский – предатель Искариот, удавленный за свою низость, а эта ночь – роковая ночь вечери, за которой следовать только горшим страстям? Это тревожит меня. Теперь, когда Развалов исчез и явился вновь, не захотят ли жандармы обвинить именно его в возмущении и убийстве? Не закричат ли хором усатые фарисеи: распни его? Как только доктор уйдёт, я обсужу всё с Никитиным. Возможно, мне самой придётся сходить в участок за протекцией. Нынче вечером всё, всё тронуто провидением. Сегодня он спасён, но спасение это тленно и разоймётся с рассветом, а завтра над нашими главами возмутятся новые опасности. Рысистые кони не унимаются, и моё сердце то взмывает, ликуя, то сжимается и падает в овраг тревоги: бегом-бегом, идём-идём, быстрей-быстрей… Я беру поднос, беру вино Madame Генриетт, беру медовую воду в кружке и горячую воду в кувшинчике. Ночь давит на меня, душит меня своим чёрным кушаком, и я только знай сжимаю уздечку одичалого рысака под собой: вперёд-вперёд, наверх-наверх, иди-иди, он там-он там… Я поднимаюсь по ступеням, как по кинжалам. Мы уже летим, мой ангел нежный… Наверху старец-доктор уже собрал саквояж. Он ждёт перед дверью, вне себя от желания поскорее нырнуть в собственную постель. Стоит глубокая ночь. … Дашь нашему больному горячего вина по глоточкам и укутаешь по горло – ему надо пропотеть. Ты тоже русская, chéri? У нас во Франции бордо – первейшее потогонное! Никакой горячки к утру не будет. Когда пропотеет – обтереть уксусом… Дальше он говорит что-то Никитину уже на лестнице. В комнате стоит запах камфоры и телесной нечистоты. Нервы мои взведены. Я ставлю поднос на столик-геридон. Комната сходится на его лице – лице спящего, но на мраморе лица – серые потёки дождя, а перламутр потускнел от прикосновений чужих немытых рук. Я подхожу с кружкой и становлюсь на колени перед изголовьем: — Илья Ефимыч… Илья Ефимыч… Его брови сводит морщинкой, голова обращается набок. — Илья Ефимыч, хотите пить? Он не открывает глаз, не говорит, но в его губах и бровях есть движение, грудь волнуется под одеялом. Я должна продеть руку ему под затылок, чтобы приподнять голову и поднести стакан ко рту. Волосы у него на затылке влажные и тёплые, они щекочут мне запястье. У рысака подгибаются ноги: давай-давай, вино-вино… а дальше яма. Я боюсь разлить сладкую воду с вином и наклоняю кружку бережливо, как скуповатый ростовщик. Он пьёт, не открывая глаз и странно дыша. По глоточкам, как и велел старец, я вливаю в него почти целую кружку. Это длится так долго, что мои руки дрожат. Подбородок и шея над одеялом у него блестят в прыгающем свете: я вытираю их своим платком. В этот миг я гораздо больше Мария, чем в любой иной. Кажется, подайте мне драгоценное миро не за 300, а за 600 дерхемов – и его бы я без раздумий разбила, дабы умастить ему ступни и голову. Ибо дерхемы в изобилии либо в недостатке всегда у нас есть, а тот, кого пристало умащать, – не всегда у нас есть, так-то.[74] |