Онлайн книга «Золото и сталь»
|
Рене вылез из постели и с небрежной грацией принялся одеваться перед зеркалом – череда отточенных, красивых, мгновенных движений. Все его подвязки, шнуровки, застёжки – всё мгновенно пристраивалось, становилось на нужное место… Бюрен следил за ним, подперев голову рукой. И думал: кто знает о них двоих? Вот эту их жгучую, позорную тайну? Остерман – наверняка, ведь он и есть настоящий хозяин Рене Лёвенвольда. Его кукловод, отдающий команды – кого отравить, за кем приглядеть. Рене всегда был игрушкой вице-канцлера, однажды всего лишь одолженной, данной в руки чужому человеку – ненадолго, взаймы, на подержание. Бюрен понимал, что ему вовек не узнать, какова же искренняя склонность Рене, что любит он сам, чего ждёт, чего желает, – что есть у него за душой, не предписанное ему его хозяином. Кого он любит и любит ли кого? 1758. Potence «Знаешь, Эрик, зря ты тогда мне ответил. Впрочем, ты же всегда меня жалел. Единственный – меня жалел. И всё-таки зря, через столько лет и вёрст, потянулся ты вытирать мои слёзы. Я был как та мумия в ревельской церкви, под стеклянной крышкой. Как застреленный, истекающий кровью – пятнадцать лет истекающий – олень из императорского ягд-гартена. Мёртвый, мёртвый, мёртвый. Твои письма растормошили меня, заставили вдохнуть, до рези в груди, принудили снова жить. А я уже позабыл, как это больно на самом-то деле – жить. Какая гадость кругом, и около меня, и в окне, и в зеркале… Мне не выйти из круга, заботливо вычерченного возле ног моих венценосной тюремщицей. Мы никогда не увидимся. Нет, не так. Мы увидимся не раньше, чем Токио превратится в лес, и в лес превратятся и Петербург, и Митава твоя, и невозможный далёкий Вартенберг, в который ты меня когда-то так звал. Может, так даже лучше – ты никогда меня не увидишь и не узнаешь, во что я здесь превратился. Но какое мученье – жить. Я правда не могу, Эрик. Помоги мне. Окажи мне последнюю любезность. Всё-таки ты немножечко виновен в том, каково мне сейчас – ты же мне отвечал… Помнится, ты писал мне, что один мой давний подарок уцелел у тебя после ареста и делит с тобою изгнание. Будь так мил со мною, Эрик, пришли мне из этой грозди – всего лишь единственный розовый камень. С тем гончим, что привозит твои письма. Пожалуйста. Мне страшны все эти грубые способы – веревка, вода. А тут я хотя бы знаю, что будет – дословно, каждый шаг, я ведь помню наизусть трактат о ядах. Пожалуйста, Эрик, что тебе стоит? Ну считай, что вот так ты отплатишь мне за Маслова. Ада я не боюсь, я же агностик у тебя, да если и есть ад – вот он, тут. Всегда со мной, во мне. Хозяин мой давно умер, и я, как пёс на могиле, в пустоту, горем захлёбываясь – вою. А ты, Эрик, никогда не желал стать моим хозяином, не брал меня в свой круг, к себе, не считал своим. Горький каламбур – впускал в себя, но не подпускал к себе. Но ты всё-таки отвечал на мои письма – так не бросай же меня. Последнее милосердие, единственная розовая бусина с твоих драгоценных чёток, мой последний сон, моя свобода. Прошу, подари мне свободу, мой ужасный месье Эрик. Обещаю, что потом непременно явлюсь к тебе, весь в белом. Любящий тебя бесконечно, безмерно, безрассудно, до последнего неба китайских богов, твой и только твой Р.» Вот почему отчет по земгальским посессорам вылетает из головы мгновенно, а сопливое лёвенвольдовское письмо крутится в памяти, да ещё повторяясь на разные лады, словно барочная ария «да капо»? |