Онлайн книга «Двадцать два несчастья. Том 8»
|
Кое-что вспомнив из рассказов Ани, я уточнил: — Вы играли в оркестре Александра Николаевича? — Вы знаете про Александра Николаевича? — приятно удивился Грачик. — Анна рассказывала, — кивнул я. Это была полуправда. Анна упоминала отца скупо, всего один раз, остальное я нашел сам: заслуженный деятель искусств Татарстана, тридцать лет за пультом Государственного симфонического, умер прямо после концерта — Седьмая Шостаковича, обширный инфаркт. Анна тогда уже была судьей и на похороны, по ее собственным словам, приехала в черном костюме прямо из зала суда. С тех пор, насколько я понимал, она считала юриспруденцию своим бегством от этого мира, а этих людей, отцовский круг, — домом, в который можно было вернуться, когда бегство закончилось. — Александр Николаевич, — с некоторым трепетом сказал Грачик, — был, пожалуй, единственный дирижер, который не орал на виолончелистов. Остальные, поверьте, все орут. — Потому что виолончелисты этого заслуживают, — сварливым голосом вставил Лев Аронович не оборачиваясь. — Пять раз на дню одно и то же, — пожаловался мне Грачик, но без обиды, привычно, как человек, который давно перестал считать эти выпады за уколы. Однако сразу после этого он словно потерял ко мне интерес и переместился к другой группе. В итоге мне нашлось место на стуле у окна, между Грачиком и женщиной лет тридцати пяти в черной водолазке, с ультракороткой стрижкой и острым, чуть насмешливым лицом, на котором выделялись ярко накрашенные по-готичному глаза. Она держала в руках старый пленочный «Зенит» и, не спрашивая разрешения, время от времени наводила его на кого-нибудь из присутствующих. Пока я садился, она щелкнула затвором — объектив смотрел прямо на меня. — А почему вы не спрашиваете мое имя, Сергей? — манерно поинтересовалась она. — Вам неинтересно? Улыбнувшись, я пожал плечами: — Почему же, интересно. Как вас зовут? — Оксана Коваленко, — представилась она, не протягивая руки. — Снимаю. Резко повернувшись к Ане, сидевшей на диване через полкомнаты от меня возле мужчины в нелепом оранжевом шарфе, она едко поинтересовалась: — Анюта, ты где его откопала, в районной поликлинике? — В суде, — спокойно ответила Аня. — Ну-ну, — хмыкнула Оксана, снова подняла камеру и принялась смотреть на меня через нее. Какое-то время я молча слушал. Разговор в комнате шел одновременно в трех направлениях. Лев Аронович у камина спорил о Фешине — том самом Николае Фешине, казанском художнике, чьи работы висят в музеях от Нью-Йорка до Казани, — и спорил, судя по интонации, давно, равнодушно и привычно — предмет уже не важен, захватывает сам процесс. Аза Ахметовна на прилегающей кухне рассказывала двум молодым девушкам про своего мужа — и до нас долетали обрывки: «…представляете, а по ночам Юрочка рисовал декорации, как другие пишут стихи: мучительно, с надрывом, в одиночестве и с бутылкой». Девушки завороженно внимали. Я тоже слушал, но отсеивая лирическую шелуху, в уверенности, что бутылка являлась не поэтической деталью, а диагнозом, что одиночество его было пьяным, а руки, которыми он «писал декорации», вероятно, однажды ночью намеренно столкнули супругу с лестницы. И что эта женщина тридцать лет спустя печет хлеб для, скорее всего, именно его друзей и рассказывает о нем так, будто он был гением, а не чудовищем. Впрочем, одно другому не мешает. |