Онлайн книга «Второй шанс для Лекаря. Том 7»
|
Я вымыл руки в известковой воде, по локоть, с щёткой, до того, что защипало под ногтями. Заставил вымыть Терентия и Плетнёва. Эфир я отмерил сам. Тут было тонкое место, и я его проговорил вслух, чтобы Плетнёв понял, чего ему бояться. — Слушай внимательно. У него дыхание восемь в минуту и оно от давления в голове, а не от здоровья. Эфир дыхание угнетает. Стало быть, я даю ему самую малость, только чтобы он не дёрнулся, и ни каплей больше. Ты считаешь вслух всякую минуту и кричишь мне, если станет шесть. Не пять, не четыре. Шесть. — А если шесть? — Тогда я работаю быстрее, а ты отнимаешь тряпицу. Разрез я наметил пальцем. Припухлость сидела над правым ухом, на два пальца выше и чуть кпереди, и это было именно то место, где в моём веке сверлят первым. Под этой костью, между нею и твёрдой оболочкой мозга, идёт артерия, тонкая, впечатанная в кость бороздой, и рвётся она при таких ударах чаще всего прочего. Потому и кровь. Потому и светлый промежуток, потому что такая кровь копится часами, а не сразу. — Начинаю. Разрез вышел подковой, лоскутом вниз, чтобы после уложить его на место и чтобы кровь из кожи не заливала работу. Кожа на голове кровит зверски, и Терентий прижимал края полотном, а я подвязывал самое главное. Лоскут отвернули. Под ним лежала кость, белая, чистая, и трещины на ней я не нашёл. Плетнёв за моим плечом шумно сглотнул. — Целая, — сказал он. — Михайло Алексеевич, она целая. — Я знаю. Считай дыхание. — Восемь. Я поставил трепан. Центральное сверлице вошло в кость, и я дал первый оборот, и в мастерской стало так тихо, что я услышал этот звук, который слышал в своей жизни тысячу раз и который здесь не слышал никто. Кость под коронкой скрипит ровно и сухо и не визжит и не трещит, и по изменению этого скрипа моя рука узнаёт, сколько осталось. Я вёл коловорот медленно, в четверть оборота, останавливаясь и выбирая костную крошку. Сверлить череп надо терпением, а никак не силой, потому что кость под коронкой в один миг делается тоньше бумаги, и тот, кто налёг, проваливается внутрь и рвёт оболочку. — Семь, — сказал Плетнёв. — Слышу. Скрип переменился. Стал мягче, глуше. Я снял нажим совсем и повёл коронку на одном весе руки, почти не давя. И круг кости отошёл. Я вынул его пинцетом и положил в тёплую солёную воду, приготовленную заранее, потому что эту кость я намерен был вернуть на место. Она ещё живая, и приживётся. А в окошке, которое осталось после неё, лежала чернота. Тёмный, плотный, свернувшийся сгусток, заполнивший всё, что было под костью, и распиравший её изнутри. Он был там, где я и сказал, и его было столько, сколько я и боялся. — Господи помилуй, — сказал Плетнёв. — Дыхание. — Ше… семь. Семь! Дальше пошло то, что в моём веке называется эвакуацией, а тут её никак не называют, потому что её никто не делает. Я вымывал сгусток тёплой водой из ложки, осторожно, не давя и не ковыряя, и вынимал его по частям изогнутой ложечкой, и всякий раз оболочка под ним подавалась вверх, освобождаясь. Это самая приятная минута в нашем ремесле, и её невозможно объяснить тому, кто не видел. Мозг, придавленный часами, начинает дышать. Твёрдая оболочка, серая и вдавленная, поднимается и снова начинает пульсировать в лад с сердцем. Она поднялась. Я увидел эту пульсацию, слабую, но правильную, и у меня отпустило в груди. |