Онлайн книга «Не трогай меня Взорвусь»
|
Я слушала. Он рассказывал про потолок — как лежит ночью и считает трещины, и трещин — четырнадцать, и каждую ночь он считает заново, и каждый раз — четырнадцать, и это его успокаивает, потому что если трещин станет пятнадцать — значит, что-то изменилось, а изменения — это то, чего он боится больше всего. Я не стала объяснять, что изменения — это жизнь, а неизменность — это смерть. Не на третьем сеансе. На третьем сеансе я считала трещины вместе с ним. После Димы — групповая сессия: шесть человек, круг, полтора часа, тема — «что я не могу сказать вслух». После групповой — записи, отчёты, план на следующую неделю. Виктор Степанович заглянул в кабинет, когда я уже собирала сумку и натягивала куртку, застёгивая молнию одной рукой, потому что во второй — телефон (мама звонила трижды, я не брала — перезвоню по дороге). Пятьдесят пять лет, бывший полковник, Афган, руководитель центра — и единственный человек, которому все здесь, включая самых тяжёлых, доверяли безоговорочно. Не потому что он говорил правильные слова — потому что он сам прошёл через то, через что проходили они, и не врал, что «всё будет хорошо». Он говорил: «Будет по-другому. И с этим можно жить.» И ему верили, потому что он — жил. — Марина, новый пациент — Ветров. Как он? — Первый сеанс. Закрытый. Контролирующий. ПТСР с высокой вероятностью. Чувство юмора. — Последнее — хороший знак. — Или защитный механизм. Виктор Степанович усмехнулся в седые усы — одним уголком рта, тем движением, которое означало «ты права, но я тоже прав, и мы оба знаем». Из нагрудного кармана пиджака торчала незажжённая трубка — он не курил в помещении, но трубка всегда была при нём, как якорь, за который он держался, когда реальность начинала крениться. — Одно другому не мешает. Ты знаешь, кто он? — Сапёр. Две командировки. Потерял руку. Он помолчал. Трубка переместилась из кармана в руку, пальцы обхватили чашу — машинально, как обхватывают кружку с чаем, когда холодно. — Он потерял не только руку, Марина. Виктор Степанович никогда не говорил лишнего. Если он произнёс эту фразу — значит, за ней стоит история, которую я ещё не знаю, и которую он мне не расскажет, потому что это — не его история. Она — Глеба. Если расскажет — то он сам. Если. — Я знаю, — ответила я. — Они все теряют не только это. Он кивнул. Трубка вернулась в карман. Он ушёл — тихо, как всегда, и за ним остался запах табака — сухой, древесный, не от курения, а от самой трубки, от дерева, которое впитало запах за годы. Я осталась в кабинете одна — с тетрадью, сумкой и ощущением, что рабочий день закончился, а его вес никуда не делся и теперь ляжет мне на плечи на всю дорогу до дома. Кунцево встретило темнотой, лужами и неработающим фонарём у подъезда — третью неделю подряд. Я обещала себе позвонить в управляющую компанию, и обещала, и обещала, и каждый вечер забывала, потому что к моменту, когда я добиралась до подъезда, в голове не оставалось места ни для фонарей, ни для управляющих компаний. Поднялась на четвёртый этаж. Открыла дверь и шагнула в квартиру, которая выглядела ровно так, как выглядит жильё человека, который уходит в семь утра и возвращается в девять вечера: книги на полу — потому что полка закончилась ещё в августе, плед на диване, свернувшийся в бесформенный ком, чашка с утренним чаем на подлокотнике — недопитая, с плёнкой на поверхности. На стене — рисунки: не мои, детские. Дети ветеранов рисовали, пока папы на сеансах, — я вешала. Солнце, танк, цветы. Мама с длинными волосами. Собака с пятью ногами. |