Онлайн книга «Не трогай меня Взорвусь»
|
Протокол: не привязываться. Протокол — дефектный. Перепроверить — не получится. Некоторые дефекты — необратимы. ГЛАВА 5 Он менялся. Не быстро — медленно, так медленно, что со стороны это, наверное, выглядело как неподвижность, и только я, натренированная ловить миллиметровые сдвиги в людях, которые двигаются со скоростью ледника, видела: лёд — тает. По капле. По трещине. По одному градусу в неделю. На шестом сеансе он впервые пришёл без куртки. Снял в коридоре, повесил на крючок — аккуратно, по-армейски, на обе лопатки вешалки — и вошёл в кабинет в тёмно-серой водолазке, которая обтягивала плечи и обнажала то, что куртка прятала: шрам на шее (белый, тонкий, похожий на запятую), сухие жилистые руки (правая — голая, с мозолями, левая — в перчатке), и осанку — военную, выученную, но уже не такую жёсткую, как в первый день. Не расслабленная — отпущенная на полградуса, как струна, которую чуть ослабили, и она перестала гудеть на верхней ноте. На шестом сеансе он впервые спросил, как зовут моего кактуса. — У него есть имя? — Нет. Он — кактус. — Безымянный. Четыре года без имени. — Три. Я здесь три года. — Три года — и не назвала. — А вы своему дали имя? Пауза. Он посмотрел на подоконник — на два кактуса, стоящих рядом, как часовые на посту. — Нет. Не умею давать имена. — Почему? — Потому что имя — это привязанность. А я — не привязываюсь. Карандаш в моих пальцах замер. Не от шока — от точности. Он формулировал так, как хирург разрезает: по линии, ровно, без лишнего. «Имя — привязанность. Я не привязываюсь.» Два предложения — и в них — четыре года одиночества, пустая квартира, одна кружка на полке, и перчатка на руке, которая тоже — имя: «тот, кто прячет». Тренировки стали его осью. Три раза в неделю, семь утра, двор — и он там, в чёрной куртке (или без, если утро — тёплое, хотя «тёплое» в ноябре — понятие условное), с секундомером на правом запястье, с голосом, который за забором центра не существовал, а здесь — командовал, шутил, держал. Ребята привыкли. Не сразу — первую неделю присматривались, оценивали, как оценивают нового командира: по рукам, по шагу, по тому, отвернётся ли, когда кто-то не справится. Глеб не отворачивался. Не помогал без спроса. Не жалел. Стоял рядом и ждал, пока человек сделает сам, и если не делал — менял задачу, а не человека. Миша. Тихий Миша с пустыми наушниками и чёрным экраном телефона — бегал. Двести метров, потом триста, потом четыреста. Не улыбался, не разговаривал, но — бегал. И однажды утром, стоя у окна с кружкой чая в руках, я увидела, как он подбежал к Глебу после тренировки и что-то произнёс — коротко, одно-два слова. Глеб кивнул. Они постояли рядом, молча, и это молчание — не пустота, а фундамент. На котором когда-нибудь — может быть — будет стоять что-то. Через два дня — другое утро. Тренировка закончилась, ребята ушли, и Миша — впервые — не ушёл вместе с ними. Остался. Сел на скамейку во дворе, где обычно курил Лёха, и просто — сидел. Без наушников. Без телефона. Руки — на коленях, лицо — в ту сторону, где за забором — город, машины, жизнь, которая течёт мимо и не знает, что здесь — мальчик, который полгода назад решил, что ей, жизни, он не нужен. Лёха подкатил к нему через пять минут. Не спрашивая, не приглашая — просто подкатил и встал рядом, в коляске, с незажжённой сигаретой. И они молчали. Десять минут, пятнадцать. Я стояла у окна с кружкой в руках и не двигалась, потому что двинуться — значит отвернуться, а отвернуться от этого молчания я не могла. |