Онлайн книга «Бродский, Басманова, третий»
|
Новый год, устроенный Норкой, мог быть лучшим за последние годы, однако, хозяйка же и умудрилась испортить его окончание. Марина уже одевалась в прихожей, наворачивала на себя, как броню, зимние одежды, чувствуя, как обволакивает ее благостная жара от одеяний. И думала об одном, как выйдет на воздух, как накинется на нее первый мороз года, а ей будет все нипочем под своей-то броней… Подруга все оглядывала ее — тем странным взглядом, из которого еще не выветрился пепел сожаления: — А ведь печалишься о прошлом. Я права? — О каком еще прошлом? — Я о дачке. О Бобышеве твоем… Не измени ты тогда Оське, кто знает, как бы сложилось. Помедлив, втягиваться ли в разговор на грани, все же ответила: — Где-то жалею. Но могу объяснить… — Давай! — Бывает, девушка идет на танцы с другим, чтобы заставить ревновать своего парня. Вот и у меня такое было, почти. Но мне не столько нужно было, чтобы ревновал, сколько — чтобы писал. Поэт пишет только в этом вот взбудоражено-влюбленном состоянии. В ту пору для меня это было важно. И его жизненная цель для меня была выше всей этой вашей любовно-мещанской моркови. Важно лишь — чтобы творил. Чтобы состоялся. Потому что я любила его тогда. Потому-то у нас — не только танцы. Потому-то я и легла с Митей. Понимаешь? — Нет, — почти вскричала Норка, — вот этого я и не понимаю! Совсем не понимаю! — Значит и не поймешь. — И я ведь не монахиня. Блудила! Но даже для меня это слишком! И словно остатки хмеля ударили в голову, Марина выпалила с яростью: — Отдалась Бобышеву, оскандалена, проклята… Но так ли велика моя жертва? Да я б отдалась и целому полку — лишь бы Ося взлетел! Элеонора остолбенела. Не ожидая ответа, не до конца застегнув пуговицы, последняя ее гостья выскочила за дверь. После Марина не раз вспоминала тот разговор. И была даже благодарна Норке за ее ночные вопросы. «Где-то жалею», — отвечала смиренно, и все же то была не она, не Басманова дней сегодняшних. Скорее, то вещала Марина прошлых эпох. Девица, что смирялась с нищетой коммунального бытия, жаждала родить Иосифу сына, что готовилась, наконец, отдать себя, как рабыню, в лоно семейной жизни. Вот что было ясно: в те дни она пыталась утвердиться в чужой истории. Шагнуть в чуждую, выдуманную для себя судьбу. Так жалеет ли? Прокручивая вопросы подружки заново, оживляя свои ответы, теперь-то и понимала — каяться не в чем. Именно Норка помогла ей это понять. Та терпкая новогодняя ночь, споры под утро в каком-то смысле освободили, помогли утвердиться в мысли: у нее не должно быть жалости за прошлое — ни к себе, ни к Иосифу. Окончательный разрыв с любимым пошел лишь во благо, стал толчком к переосмыслению их затянувшейся драмы. Именно с того дня, пусть не сразу, по капле просачивалось и оседало в ее голове понимание своей правоты в той склизкой дачной истории (и страшно, страшно было поначалу это признавать). Истории, за которую бывала не раз казнена: Осей, его улюлюкающим окружением и даже самой собой. И ведь дело не в Бродском, — прости, Ося, дело совсем не в тебе. Она вечно подстраивалась — под Осю ли, под общественную ли мораль. Но теперь возвращалась к себе самой. Пусть и к диковатым, но собственным мыслям. Дневникам — лучшим и временами единственным друзьям. К тем ненадежным идеалам — но все же идеалам! — из юности: если и хранить пресловутую верность — прости, Ося, еще раз — то только им. «Быть или казаться». Как и в молодости понимала теперь ясность ответа: конечно же, только быть. |