Онлайн книга «Записки времён последней тирании. Роман»
|
Как я любила дождь в Риме, шествующий царственными шагами по Городу, судьба которого быть заодно с Богами, его напевный шёпот: голос няньки у колыбели, забывшей о покое… Агриппина тоже любила дождь, как и я и снова звала меня к себе, рассказать о молодых годах. Когда на Понтийских островах с ней оставалась одна Ливилла, сестра и наперсница, они мирно, как деревенские кумушки ворковали за пряжей, мечтали, как вернутся в город, и, как примут их там. Агриппина скучала о сыне, которого оставила со старой Лепидой, так далеко… Что без неё щёки его покроются пухом юности, без неё он будет бороть сверстников в поединках, без неё будет бегать по палестре, упражняясь с копьём и щитом. Всё это увидит старая гадина Лепида, а не Агриппина. — Чудилось, что позже, будет и мне поднесена пиршественная чаша, но без яда, а полная божественного фалерна. Да, хотя бы бобовая каша, или жертвенный полбяный хлебец, но только чтоб напитал их Город своим очистительным духом, чтоб дали они моей душе успокоения и умирения… – говорила Агриппина и слёзы промелькивали в её чуть раскосых, оливковых глазах, смотрящих прямо и твёрдо. — Я хотела вернуться в Рим без Гая, без того, кого называли Калигулой, в Рим, без него, моего брата, который давал справедливые уроки унижения этим разомлевшим в довольстве сенаторам, словно они священные животные египтян, и могут жрать, совершенно безнаказанно, всех, кого им кинут на потребу, живущие только ради услаждения собственных желудков. Так говорила сама Агриппина. И я была согласна с ней, но молчала. А эти блестящие всадники, патриции, возлежали на пирах, не считая рябчиков и рыб, забыв Колумеллу, который приказывал правителям быть с народом, быть, как народ, и тогда бы они поняли его, и не глупили бы больше, и не кидали бы, вдруг, словно очнувшись от своего масляного сна, миллионы сестерциев на кровавую арену Цирка и Театра, чтоб заткнуть вонючие глотки бедноты из которых воют голодные кишки, но они всё равно звучат тише, чем звон мечей, развлекающих толпу гладиаторов. Да, Империя извратила нравы, и сейчас, я чувствую, что вскорости, наступит то время, когда под жерновами сгинет зерно, а муку размечут, так и не спекши из неё хлебов. Мои дюжие ливийцы так убаюкивающе носили мои октафоры по улицам, что даже занавеси не дрогали, когда приходилось останавливаться из – за клятых толпищ, покуда доберёшься до садов, на ту сторону Тибра… Разве можно, глядя в эту синезарную даль небес, на белый Форум, на тонкожильчатый мрамор, своими розовыми пластами украшающий перистили домов, на шумящую водицу, стекающую с крыш в имплювий, говорящие водоразборные фонтаны, думать о плохом? Можно и не замечать прелести платановых аллей, зелёных садов Октавии, широкого Марсова поля, можно, наконец, утерять нить воспоминаний о прогулках в портиках и о первых днях юности, но не забыть мне шумных взвозов и оглушающего крика в теснине Аргилета, навозных мостовых Велабра, грязной Субуры, орущей на все голоса, с её разношёрстными торговцами и рядами, с вечными водопроводчиками, разнимающими улицу, чтоб подвести воду в инсулы, благоухающие потроха в корзинах разносчиков, детские лепёшки на сале, которые так хорошо прихватить по дороге в школу… Да, этого не забыть! Между тем, новый император, Клавдий, начал с яиц, а окончил вовсе не яблоками, а фасциями… Ибо суд был для него слаще и интереснее Мессалины, развлекающей весь Город своими мерзкими похождениями, пока её навек не охладили в Ламиевых садах. Несмотря на своё невозможное любострастие, Валерия Мессалина была добра. Вполне достойно быть женщиной, если ты ей родилась, но весьма стыдно быть женщиной, если тебя изволили выплюнуть на этот свет в мужском обличье. Валерия не извращалась, а охотно доказывала Клавдию его прямое отношение к роду тех старых козлов, которые так любят потереться о молодую пышную красоту своими изношенными кожами, лишь бы в них зажглось ещё раз, лишь бы вспыхнуть больными членами, полапать жизнь стылыми, вывороченными пальцами. |