Онлайн книга «Золото и сталь»
|
Матушка и её придворные сидели в креслах в концертной зале, скрипачи аккомпанировали сверху, с галерей. Тенор заливался на фоне бесценного тициановского диптиха, столь ненавистного сразу двоим царедворцам – инквизиторам графу Ушакову и отцу Феофану, из-за обилия на полотнах обнажённой натуры. А обер-гофмаршал Тициана любил, ведь на одной картине был Аполлон, и на второй – тоже Аполлон. Один Аполлон играл на кифаре, другой – свежевал Марсия. И оба были такие мясистые, в теле – гофмаршал каждый раз одобрительно цокал языком, когда пробегал по своим делам мимо аполлоновских, словно бы отшлёпанных, задов. И сейчас младший Лёвенвольд глядел заворожённо не столько на певца, сколько на диптих за его спиной, и тонко улыбался. Наверное, его забавлял контраст комплекций – невесомый, с осиной талией, белоснежный узкоплечий Арайя и позади него – эти груды тёмных, обильных, перекрученных мышц, и эти их выдающиеся зады… И такая печальная ария, коготками берущая за сердце. Non ci sarà mai nessuno come te, Nessuno dividerà con tutto che abbiamo diviso noi, E adesso la solitudine è venuta Per prendere il tuo posto. Io chiudo i miei occhi e vedo il tuo viso. Другого, как ты, уже никогда не будет. Ни с кем не разделить мне того – что было у нас с тобой. Пришло одиночество И заняло твое место. Я закрываю глаза, и я вижу твое лицо. Обер-гофмаршал смотрел на тенора, а обер-камергер, как всегда, как на всех придворных праздниках, – не сводил глаз с гофмаршала. Или же заставлял себя – смотреть куда-нибудь в сторону или вверх. Арестанты, если кто-то из их близких умирает, пока сами они пребывают в неволе, – делают иногда под глазом татуировку в виде слезы. Это дурной тон в тюрьмах, но бывает. А вот гофмаршал сегодня наклеил на лицо три бриллианта, дорожкой, от правого глаза и вниз по скуле – кого он оплакивал, этот золочёный бездушный истукан? Давно умершего брата? Давно убитого слугу? Или же ту свою жертву – которая только будет? Бюрен не знал. Он вовсе не понимал галантного языка и совсем не читал – все эти их мушки и стрелки. Он просто изо всех оставшихся сил старался не глядеть, не глядеть и опускал глаза, прижимая к губам мягкую руку своей муттер. Часы прозвонили полночь, как раз когда вермфлаше уже отыграл ежевечернюю партию. Бюрен помог хозяйке оправить платье – всё должно было выглядеть прилично – и почтительно проводил свою муттер до двери. Потом поплотнее запахнул на груди парчовый серебристый халат – всё должно быть прилично, ведь отовсюду за ним следят, – и тоже вышел вон. Но не вернулся в семейную спальню, проследовал с непроницаемым лицом из своих покоев в другое крыло, мимо сонной стражи, мимо притомившихся лакеев, под зорким оком шпионов – глядящих из-за портьер. Сложно шествовать по залам с каменной, величественной физиономией, когда домашние туфли при каждом шаге издают забавный хлопающий звук… Из-под двери пробивалась полоска света, но Бюрен всё равно постучал и вошёл, лишь услышав сердитое быстрое: — Herein! Рене собирался домой, что-то стирал с лица перед ясным сдвоенным зеркальцем, но три его бриллианта – были всё ещё на месте, под глазом. Жезл обер-гофмаршала покоился на столе, на раскрытом бархатном ложе футляра, и знаменитый гофмаршальский кафтан, тяжёлый от нашитого золота, словно доспех, уже снят был с хозяйских плеч и водружён на манекен. Наверное, на тот самый манекен, с неизменными с двадцатого года мерками. И Бюрен подумал – он ведь даже не помнит, сколько же Рене лет. Тридцать? Или уже тридцать пять? |